Среднее время прочтения — 20 мин.

За месяц до рождения Нади я купила ей пару крошечных ботиночек для новорожденных. Вскоре меня накрыло вдохновение: я схватила фотоаппарат и составила композицию из ее крошечных ботинок и обуви моего четырехлетнего Луки, которая вдруг стала казаться такой огромной. За этой мыслью последовала другая, ужасная: надо подождать и посмотреть, все ли с ней в порядке. По непонятным причинам Лука родился маленьким, и врачи считали, что нам стоило проверить, хорошо ли развивается Надя. Между рождением этих двух детей мы пережили две неудачные беременности, одна из которых завершилась через несколько недель после того, как я увидела биение сердца на экране аппарата УЗИ, что случается довольно редко. Поэтому, когда через две недели мы пришли на сканирование на 37-й неделе беременности, у меня были определенные опасения.

Пока работал сонограф, я смотрела на цифры на экране и старалась оставаться спокойной. Но когда она сказала, что желает проконсультироваться с другим врачом, я подумала, что новости будут плохими. Она отвела нас в отделение эмбриональной кардиологии и оставила в тихой комнатке ждать специалиста. В голове кружились мрачные варианты развития событий; я выглянула в окно, надеясь, что все решит одна операция. Андрэ, ее отец, не волновался. Он пытался развлечь меня, зачитывая статью из журнала, но я слушала его вполуха. Что не так с моей дочерью?

«Нам тяжело это говорить, но ваш ребенок очень, очень болен», — сообщила нам специалист мягким голосом. Я помню, как мы вернулись в ту комнатку, только я и Андрэ. Я помню, как перед тем, как оставить нас там, она сказала, что мне лучше не есть и не пить; я поняла, что это означало — этим вечером мне могли сделать кесарево сечение. «Мы потеряли хорошее имя, — подумала я. — Мне нравилось Надя». Не могли же мы еще раз его использовать?

Я заплакала и сказала Андрэ, что не смогу опять через это пройти. Мы хотели троих детей, но у нас не получалось, и я хотела сосредоточиться на прекрасном мальчике, который у меня уже был. Большую часть его жизни я ходила беременная или больная, одновременно со всем этим из последних сил заканчивая докторскую диссертацию, надеясь преуспеть в своей крайне конкурентной научной сфере. Я была по горло сыта ложной надеждой, мне надоела тошнота, вялость во время первого триместра, страх того, что что-то может снова пойти не так, надоело быть одинокой в чужих странах среди знакомых — не друзей — переживая боль, потери, вину и раскаяние, в то время как часы отсчитывали дни, пока я вновь и вновь пыталась оставаться мужественной и не отставать от мира.

«Хочу щеночка», — заявила я. Андрэ не любит собак, и он припоминал мне эту попытку воспользоваться моментом слабости. Через два дня я остановила свой выбор на бассет-хаунде. Я не рассчитывала, что мы действительно его возьмем. Потом мы оба заплакали.

Акушер позвал нас для третьего УЗИ. Он определил, что приток крови к мозгу и другим органам у Нади был еще в порядке. Затем он сел рядом с нами, вместе с первым врачом, и они сказали, что нам нужно принять решение.

Мы могли поехать в Саутгемптон на машине скорой помощи, где мне сделали бы кесарево сечение, а Надю на некоторое время подключили бы к аппарату ЭКМО (для экстракорпоральной мембранной оксигенации), «чтобы дать ее сердцу отдохнуть». Потом ей бы давали лекарства, и нам пришлось бы оставить ее в больнице. Может на полгода, может на год. Возможно, она не переживет рождение или процедуры ЭКМО, или лечение, но если она выживет, появится некоторый шанс на ее полное выздоровление. А также определенная вероятность частичного выздоровления, жизни с изнурительной болезнью сердца или инвалидностью, или со всем сразу.

Другим вариантом было «усыпить» ее уколом в сердце, после чего врачи стимулировали бы роды, и все бы закончилось.

Врачи сказали, что никогда не видели сердце с такой дисфункцией. С ним все было не в порядке. Оно занимало более половины грудной клетки, клапаны плохо закрывались, кровь шла не в том направлении, и оно почти не сокращалось. Слово «выздоровление» использовали только вместе со словом «чудесное». И сама мысль о том, что даже передовой больнице при Оксфордском университете может не хватить ресурсов для лечения, вызывала панику.

Я пыталась сосредоточиться на потоке бессвязных мыслей, но едва одна из них становилась отчетливой, ее уже заменяла другая. В интернете полно историй о чудесах медицины, о детях, выживших вопреки всем прогнозам, и родителях, которые бесконечно благодарны, что в их жизни есть эти дети. Но это сказки из раннего детства. Бесстрастный, рассудительный внутренний голос говорил мне, что новорожденному достаточно и ствола головного мозга, чтобы быть самым прелестным. Он бы зевал, чихал и моргал, а мы бы умилялись, навсегда привязанные к этому существу, которое может нас покинуть. Но что, если бы она не могла ходить в четыре года? Или разговаривать в шесть? Или не научилась бы контролировать работу кишечника в четырнадцать? Или если с ее мозгом и организмом все было бы в порядке, но в любой момент ее детское сердце могло бы остановиться?

Положило бы это конец моей карьере? Скорее всего. Я люблю свое дело, и в те короткие периоды в прошлом, когда я жила без него, я была совершенно несчастна. Оставила бы она меня навечно несчастной?

Сохранился бы наш брак? Я думала, что сохранился бы, но я не была уверена насчет нашего счастья.

Но если мы не попробуем ее спасти, смогу ли я когда-нибудь простить себя за то, что не попыталась, что не оставила девочку, имевшую пусть даже крохотный шанс на полное выздоровление? Будет ли решение убить свою дочь преследовать меня всю жизнь?

Означало бы рождение этого ребенка конец счастью моего милого маленького Луки? И когда мы однажды умрем, ляжет ли груз заботы о Наде на его плечи? Можем ли мы принять за него это решение, когда ему всего четыре?

Я могла бы уцепиться за эту последнюю мысль, чтобы упростить выбор. Но без всякой жалости мои мысли устремились в другом направлении: будь наш первый ребенок очень болен, если бы был шанс, что второй будет здоровым, я бы согласилась, не раздумывая. К черту логику.

Андрэ задавал врачам много вопросов, но мало говорил. Обычно мы подшучиваем над тем, как он пытается контролировать меня, но в последующие дни он давал мне полную свободу решать за нас обоих, отдавая мне власть и обрекая на уязвимость. Я и без слов знала, что по его мнению мы не должны оставлять ребенка. Его готовность поддержать мое решение, каким бы оно ни было, показала мне, как сильно он меня любит. Но какой это тяжелый выбор! И дело не только в принятии решения о том, что будет лучше для нашей семьи. Я содрогалась от отвращения к альтернативе — ввести иглу в сердце Нади, умертвить ее и потом родить. Я не желала носить в себе мертвого ребенка, пусть даже день или два. Я не хотела, чтобы во время схваток сдавливалась его мертвая плоть, я не хотела выталкивать из себя его обмякшее тело, не хотела видеть его и не выносила и мысли о нем.

И так, постепенно, мы стали называть Надю «она», потом «ребенок», потом «оно».

Я спросила, можно ли нам пойти домой и подумать. Они ответили, что мы должны решить до утра; у нее оставалось совсем мало времени.

В ту ночь мы сидели на диване, держась друг за друга. В какой-то момент мы начали листать медкнижку. Там мы нашли небольшую выписку, где описывалось состояние Нади и варианты наших дальнейших действий. Но там было кое-что новое. В конце добавилось одно предложение, как запоздалая мысль: «Есть возможность паллиативной терапии». Нам пришлось искать значение этих слов. Я была несколько озадачена. Я спрашивала, могли ли мы просто ничего не предпринимать, дать проблеме идти естественным путем, и врачи сказали, что такой возможности у нас не было. Казалось, что, как только мы совершенно случайно узнали, что ее сердце слабеет, мы должны были принять эти резкие меры. Я предположила, что существовали правовые барьеры, запрещающие воздерживаться от совершения каких-либо действий. Но было похоже, что мы могли дать ей спокойно умереть. Для нее это было грустно, для нас — трагично, но она была очень больна, а жизнь не бывает всегда и ко всем добра… Казалось правильным дать ей умереть.

На эти новости люди реагировали по-разному. Кто-то надеялся, что она выживет, несмотря на прогнозы. Они заверяли себя, что диагноз ошибочен. Предлагали проконсультироваться у докторов со всего света и рассказывали нам о парах, которые в итоге рожали здоровых детей. Проблема была в том, что о надежде мы желали в последнюю очередь. Мы хотели подготовиться к тому, что грядет, и чтобы наши друзья и семьи приняли эту реальность. Откровенно говоря, спокойнее всего мне было с людьми, беспощадно ругавшимися, — это идеально выражало мое мнение о нашей ситуации.

Луку же мы посадили на диван между друг другом и передали ему слова докторов: Надя очень, очень больна, и, возможно, умрет. Мы объяснили ему, что она не сможет двигаться, не сможет дышать, и не будет жить с нами — что у него не будет маленькой сестренки. Мы сказали ему, что мы будем грустить и много плакать. Он спросил, умирает ли он. Мы заверили его, что это не так. Я почерпнула так много душевного равновесия и утешения из его присутствия рядом.

Пока я ожидала смерть Нади внутри своего тела, я испытывала неутихающее чувство тревоги, сталкивавшееся со всепоглощающей усталостью. Я ненавидела неопределенность: когда она успокаивалась, я не знала, будет ли она еще двигаться. Я просыпалась от сумасшедшего страха в подложечке, уверенная, что не ощущала Надю уже долгое время. Или мною овладевала паника, когда она часами не пиналась. Я хотела позволить ей умереть, но не хотела, чтобы она умирала. Незнающая о своих прогнозах, она продолжала пинаться как бешеная каждые несколько часов.

Ситуация поменялась на приемах у педиатров-специалистов по паллиативной терапии.
— Итак, что случилось?
Я поняла, что они, вероятно, лучше нас знали, что происходило. Вопрос был задан для того, чтобы разобраться в нас, понять, какую информацию мы будем способны воспринять.
— И что бы вы хотели, чтобы случилось?
Я разразилась слезами. Я точно знала, чего хочу: чтобы она прожила до дня, когда начнутся роды. Я хочу, чтобы она их пережила. Я хочу встретиться с ней. И я хочу держать ее, когда она будет умирать. Но могли ли мои желания что-то значить?

— И чего вы больше всего боитесь?
Я не могла собрать волю в кулак и сказать, что я боюсь, что это оттолкнет меня от Андре.
— Что вы хотите знать?
Как она будет выглядеть, когда родится — если родится мертвой.

Она будет выглядеть опухшей, особенно ее живот, но в остальном она не будет отличаться от других новорожденных. И если она переживет роды, она вряд ли будет способна дышать, так что они смогут подождать и не резать пуповину сразу, чтобы дать нам побыть с ней несколько минут. Доктор не ходил обходными путями, говорил прямо, не тратя время на ерунду, но общался он мягко, и эта комбинация совпала с нашей потребностью одновременно знать, что будет, и быть защищенными от ударов того, что мы узнаем.

Другой педиатр сообщил нам, что родители относятся к короткому пребыванию со своими смертельно больными детьми как к чему-то осмысленному и важному — и что мое желание не редкость. Я была рада это услышать, потому что боялась смотреть как Надя умирает также сильно, как и хотела быть с ней рядом в этот момент. Потом доктор рассказала нам о морфине и питательных трубках. Точность этих утверждений мне тоже понравилась. «Держать ее в комфорте» — предложение, с которым мы обычно сталкивались, когда запрашивали информацию о паллиативном уходе — было слишком пространным для меня.

Доктора хотели услышать, как мы справляемся с Лукой. Они спрашивали нас о нашей вере. Они осторожно прощупывали почву того, как мы воспримем посмертное вскрытие. Они провели нас по множеству тем, позволив нам выговориться. Нас обнадеживало их стабильное, подкрепляющее присутствие, а также их готовность держаться в стороне и позволить решать нам, в соответствии с нашими нуждами.

Словно эхо они повторяли наши слова, прежде чем отвечать, иногда перефразируя наши запутанные вопросы. Мы видели, что они понимают нас, а им это позволяло направить диалог в нужное русло.

Они сообщили нам, что Наде не обязательно проводить свою короткую жизнь дома. Мы все можем переехать в Helen House в Оксфорде, в благотворительную организацию для родителей и детей, оказавшихся в нашей ситуации, где о нас будут заботиться и с медицинской точки зрения, и с эмоциональной, пока Надя жива и после ее смерти.

За несколько часов они превратили то, через что мы проходили, из откровенного ужаса в нечто потенциально обладающее смыслом. Потом один из докторов задал вопрос, к которому я не была готова, вопрос, который дал мне под дых: есть ли у девочки имя?

Я слышала, как кровь прилила к моим ушам. Ее имя было «это»! Ребенок! Я просто не могла. Сказать это. Имя. Ее имя. Это. Я не могла выдавить его из себя, и он сказал, что мы не должны произносить его вслух. Он понимает. Ситуацию с имением.

До этого момента ее роль в моей жизни казалась неопределенной, и могла развиваться по двум различным сценариям. В одном случае она была бы ребенком, которого у нас никогда не было, таким же как те, которых мы теряли в первом триместре. Мы бы дождались ее смерти, я бы родила ее, и мы бы попросили никогда не показывать ее нам. Она бы стала лишь сгустком несбывшихся надежд и желаний, она бы стала мечтами, (буквально) воплощенными в ребенке, которого никогда не было. В другом случае она была личностью; личностью, шанс нормально познакомиться с которой мы так и не получили бы, но кем-то, несмотря ни на что. Станет она тем или иным зависело от истории, которую мы для нее придумаем. После вопроса о ее имени, решение о том, как мы будем ее воспринимать, склонилось в одну сторону, и если я назову его, я обрекаю себя на более невыносимую потерю — но она обретет смысл.

Я вновь попыталась назвать ее имя, но оно встало у меня поперек горла. Я повернулась к Андре за помощью, и он засмущался, не понимая, почему я молчала. «Назови его!», — смогла я прохрипеть, прежде чем захлебнуться в очередной волне рыданий. И он сказал. Надя. Ее зовут Надя.

И в тот короткий яркий момент она прекратила быть «младенцем внутри меня» и стала моей дочерью.

В одном из тех вариантов развития событий, где вселенная устраивает заговор против нас, роды оказались сложными. Они закончились с незнакомыми лицами вокруг койки, бегло переговаривавшимися с друг с другом над моей головой, пока я пыталась разобрать, что они говорили о плечах Нади. С ее маленькими плечами все в порядке? Я до сих пор ощущала ее пинки. Затем вспышку острой боли. Я чувствовала как трясется мое тело, прежде чем до меня все дошло, и казалось, будто звук смыкающихся ножниц достиг моих ушей намного позже. Когда эти разобщенные ощущения сложились в одну общую картину, я услышала крик и не сразу поняла, что он вышел из меня. Потом две пары рук нажали мне на живот. Знакомое чувство облегчения, когда она вышла. Они передали ее мне. Она была мертва.

Надя была мертва. Ее лицо было слишком темным и глаза были закрыты, и я сразу все поняла. «Она не смогла», — сказала я, обняв ее. Я ощутила облегчение, пронесшееся среди людей около койки — никому не пришлось сообщать мне страшные новости.

Она была теплой. И казалась милой. И большой! Обычно превращение плода в новорожденного — это превращение из чего-то большого, занимающего все место в животе, во что-то крошечное, как только оно проникает во внешний мир. Но она была полноценной, с красивой и округлой головкой, ее тяжесть приятно ощущалась на моем теле. Меня странным образом успокаивала мысль о том, что она росла здоровой. Андре сказал, что ему нужно отлучиться на секунду, и я на момент задумалась, плакал ли он из-за Нади, из-за меня, от муки или же от облегчения.

В дни, приведшие к этому моменту, я часто находилась там, заключенная внутри собственного тела вместе со всеми страданиями, но иногда (ненамеренно) я одновременно отстранялась, была сторонним наблюдателем — отрешенным и пассивным. Но когда Надю дали мне на руки, остальной мир исчез для меня, и я находилась там с ней каждой частичкой своего существования. Присутствовала полностью, пребывая в полном спокойствии. Моя малышка. Происходящее до сих пор крутилось вокруг меня, время растягивалось, а вселенная, состоявшая из меня и Нади, постепенно прекращала существовать.

«По всей вероятности, ваша следующая беременность будет удачной». Далекое эхо слов, которые я слышала в кабинете врача в другой больнице, в другой стране, где я сидела, волнуясь, что с нами что-то не так, надеясь узнать, можно ли провести какие-то тесты прежде чем наше время заводить детей истечет. Скорее всего, этот доктор прав.

Я все равно не понимала, как выглядит смерть. Я представляла, как то, что лежало у меня на руках, быстро превратится в нечто, на что я не смогу смотреть или к чему не смогу прикасаться. Но я ухватила чуть-чуть времени, чтобы узнать ее теплое маленькое тельце поближе, пока этот момент не наступил.

Мне дали полотенце чтобы завернуть ее, и я вытерла с нее липкую массу, в которой неизбежно оказываются новорожденные. Потом я поцеловала ее в висок, как я всегда целую Луку. Я провела ей по спине рукой, нащупывая позвоночник. Я смотрела на ее длинные острые ногти, держала ее маленькие ручки. Я потрогала ее плечи (с ними все было в порядке), локти, коленки. Каждый пальчик на ноге и между ними тоже. Я потерла пальцем ее пяточки, провела по ее деснам, думая о зубах, которые могли бы там вырасти, если бы нам выпали другие карты. Я потрогала ее язык, мокрый и мягкий. Я осторожно попыталась открыть ей один глаз, но он был плотно закрыт, и я не хотела переусердствовать. Я знала, что он был бы младенчески серо-голубым. Животик бедняжки вздулся. Ее реснички были короче, чем у Луки. Волосы у нее были… отвратительные. Мокрые, кровавые и скользкие. Прямо как у Луки, прежде чем мы его искупали, и он стал красавцем.

Я предложила Андре подержать Надю, пообнимать ее, пока она была еще теплая. Но прошел еще целый день, прежде чем он был готов подержать ее.

Я хотела ее искупать, но мне еще не разрешали вставать, и я не хотела заставлять Андре это делать. Я сказала акушерке, что в боковом кармане моей сумки была одежда для Нади. Андре был удивлен, он не знал, что я приготовила одежду. Всего один костюм — я не думала, что понадобится больше.

Мы ласково называли ее пухляшом, когда смотрели, как ее одевают, с подгузником и всем прочим. Люди говорили со мной, но пока они договаривали предложение до конца, я забывала начало. У меня кружилась голова. Андре, к моему ужасу и удивлению, спросил акушера, какова вероятность того, что в следующий раз роды будут такими же тяжелыми. В следующий раз. В СЛЕДУЮЩИЙ РАЗ!

Что ж, удачи с этим.

Потом нас перевели из родильной палаты в палату для людей, потерявших близких. Надю завернули в одеяло и положили в охлаждающую кроватку рядом с нашей двуспальной кроватью. Над ее головой положили двух плюшевых мишек. Уже было поздно, и в какой-то момент, перед самым рассветом, я сумела ненадолго заснуть. Утром я подумала было ее искупать, но так нервничала, что побоялась. Над ней витал запах засыхающей крови и первородной смазки. Меня это беспокоило. Я сфотографировала ее своей хорошей портретной линзой. Ее лицо было очень фиолетовым.

Надя была крупным ребенком. Ее ножки уместились бы в те ботиночки для новорожденных, но только впритык. У нее были длинные пальцы на ногах. Левая стопа была больше. Правое ухо все еще было немного скрученным, но левое сформировалось идеально. Может, она была бы левшой, как я?

Мне нравится думать, что я рациональный человек, но мое раздавленное состояние прерывалось вспышками надежды, когда я наблюдала за ней в течение следующих нескольких дней, хотя никаких сомнений насчет нее оставаться не могло. Кто-нибудь проходил мимо ее кроватки, и я тут же дергалась в ее сторону, ожидая какого-нибудь признака движения. Я больше не брала ее на руки, потому что была слишком слаба и боялась, что как-нибудь сделаю ей больно. Я поднималась по ночам и склонялась над ней, как когда я останавливалась у кроватки Луки и смотрела, как он дышит. Я знала, но не могла перестать надеяться. Это была глубинная, примитивная реакция на ее присутствие. В то же время, моя примитивная реакция на ее состояние была противоречивой. Надя была мертва, и поначалу ее цвет вызывал у меня отвращение каждый раз, когда я смотрела на нее, но потом мне удавалось отодвинуть это на второй план, и я любовалась ею.

Я постоянно хотела больше никогда ее не видеть и в то же время увидеть еще раз, чтобы это закончилось и чтобы это не кончалось. Мне нравилось держать ее ручки, гладить ее ножки. Но больше всего мне нравилось трогать ее лицо. Даже когда оно стало холодным, кожа на ее щеках была такой мягкой, какой она бывает только у новорожденных. У нее были мелкие волосики на лбу, как у Луки. Я проводила по ним пальцами, а потом прикасалась к ее носику и подбородку.

Игрушечные мишки — один для нас, другой для Надиного гробика — были из набора, предоставляемого благотворительной организацией Sands семьям, в которых дети умирали вскоре после рождения. Внутри большой коробки была маленькая, чтобы положить туда Надины больничные бирочки (сейчас они были у нее на щиколотках). Карточки, на которых позже тем днем будут сделаны отпечатки рук и ног. Место для гипсового слепка ее стопы.

Все происходящее казалось очень странным, несколько отталкивающим и определенно мрачным, в том числе то, что мы проводили время с нашим мертвым ребенком. Я тогда не знала, что в ближайшие дни и недели продолжу представлять, будто она с нами, полностью здоровая. Я буду пытаться осознать, кого мы потеряли, кем была эта исчезнувшая маленькая девочка, с помощью этих вещиц и драгоценного недолгого времени рядом с ее телом. В прошлом считалось, что мертворожденных детей лучше забыть и жить дальше. Как людям это удавалось, как они справлялись со своей потерей без этих сувениров, которые мне достались?

В тот первый день я в основном спала. Я чувствовала себя слабее, чем когда-либо. Однажды я проснулась от плача Андре. Я повернулась к пустой кроватке, прежде чем поняла, что Надя у него на руках. Он ходил с ней по комнате, говорил о том, что он хотел бы с ней вместе делать. Потом он сел на кровать и сказал, что сейчас положит ее в последний раз. Какое-то время спустя он повторил, что держит ее в последний раз. Он оставался без движения еще целую вечность. А потом положил ее, навсегда.

Педиатр, спросивший у меня Надино имя, зашел узнать, хотим ли мы все еще поехать в Helen House. У Нади из носа текла прозрачная жидкость. Я ее вытирала среди ночи, когда поднималась ее проверить, но вот она снова появилась. Часть меня очень нервничала из-за того, что с ее телом уже происходили какие-то перемены. Другая часть меня, которую я умоляла заткнуться, праздно любопытствовала, не спинномозговая ли это жидкость.

Всего на миг нежность и печаль коснулись лица врача, когда он наклонился к Наде с платочком, но этот миг врезался в мое сердце. Каким-то образом он знал. Это был не просто мертвый младенец — это был наш ребенок.

Мы переехали в Helen House на следующий день. Мы были в частном номере, отдельно от остальных семей, где мы могли уединиться, когда хотели. Надю поместили в комнату с температурным контролем, чтобы мы могли провести с ней время в любую минуту.

Хотя я могу описать смерть дочери, мне трудно найти слова, чтобы выразить, как я поражена персоналом Helen House и услугами, которые они оказывают. Каждый день они заботятся об умирающих детях и их шокированных родителях. И тем не менее, это счастливое место. В нем много игрушек, много смеха. Луке там очень понравилось. Он болтал со всеми работниками во время еды и ел слишком много пирожных. Когда он слышал звуки мультиков из комнаты какого-нибудь больного ребенка, он прокрадывался туда и садился смотреть рядом.

Мне инстинктивно хотелось не дать ему увидеть Надю, но нам рекомендовали, чтобы мы максимально наглядно все ему представили. Нам говорили, что сейчас проблем может не быть, но они возникнут, когда он достигнет раннего подросткового возраста и начнет более по-взрослому думать об этом эпизоде своей жизни. Тогда ему понадобятся конкретные воспоминания, чтобы смириться с ее смертью и связанными с ней событиями.

Когда я наконец увидела сына после пребывания в больнице, я почувствовала прилив любви, который всегда испытываю после расставания с ним, но он потребовал увидеть Надю вместо того, чтобы обнять меня. Так вот. Андре привел его в комнату к Наде, и Лука сказал, что она милая. Он потрогал ее лицо. Заглянул ей под шляпку. Спросил, почему у нее такие волосы. Спел ей песенку и попрощался. Потом он играл с игрушками в номере и забыл меня обнять. Вот так.

Нужно было принять много мелких решений о похоронах, и большинство из них разбивали мне сердце. Люди в Helen House помогли нам справиться и с этим. Они также помогли мне с тем, чего я так хотела: они сделали ванну с теплой мыльной водой, и мы вместе помыли Наде волосы. Это заняло какое-то время, но в конце концов я была вознаграждена прекрасным мягким пушком на ее голове. Она наконец-то приятно пахла.

Но пугающий меня запах исходил не от кожи. Меня об этом предупреждали, но все равно меня это поражало: запах шел из подгузника. Мы поменяли его на чистый, и я снова столкнулась с глубокой иррациональностью происходящего. Я знала, что ей все равно. Знала, что через несколько дней она будет лишь пеплом, но я испытала глубокое, полнейшее облегчение, осознав, что она теперь чистая.

Наше физическое состояние способствует возникновению фонового чувства, на которое накладываются наши мысли, что придает им другой оттенок. Этот принцип становится особенно очевидным, когда тело медленно восстанавливается после родов. В первые несколько дней меня прежде всего беспокоило мое собственное состояние, и основным чувством, которое я испытывала, было облегчение. Однако со временем я возвращалась в мыслях к моменту, когда поняла, что Надя была мертва, и я ощущала себя чуть ли не другим человеком. Я снова воссоздавала перед собой картину родов, чтобы заново пережить ее и избавиться хотя бы от части эмоционального груза, но уже на следующий день я испытывала другие чувства, вспоминая об этом, и воспоминания снова овладевали мной.

По возвращении домой я на несколько дней абсолютно выпала из реальности. Я никогда не считала себя склонной к нервным срывам — как оказалось, напрасно. Я думала, что смогу найти в себе силы на то, чтобы общаться с Лукой — я ошибалась; я намеревалась присматривать за состоянием Андре — не вышло. Я постоянно плакала. Моя грудь болела каждый раз, когда я делала вдох. Значительную часть времени я даже не думала о Наде; я не думала ни о чем, но продолжала плакать. Когда я оставалась одна, я рыдала в голос. Ничто не приносило мне облегчения.

В день, когда я пришла в себя, Андре внезапно показался мне постаревшим. Он был абсолютно изнурен усталостью и беспокойством обо мне.

Со временем навязчивые воспоминания постепенно сошли на нет, и повседневная жизнь возобновилась практически в своей прежней форме. Немного погодя я смогла решить, в какое время дня буду оплакивать Надю. Пока я уделяла этому какое-то время, я могла быть участливой и дружелюбной весь остаток дня. Я вышла на работу, встречалась с друзьями, строила планы. Все выглядело так, будто жизнь налаживалась.

И все же я не могла отделаться от ощущения, что похороны были бессмысленным событием. Когда умирает дорогой кому-то человек, его друзья и семья ищут общества друг друга, поскольку все они были связаны с ушедшим. Мы находим утешение в знании, что человек, который был нам дорог, оставил за собой след, что он также затронул души и других людей. Когда умерла Надя, окружающие заботились о нас, но мы были единственными, кто чувствовал связь с ней. И я не понимала, зачем нам нужно было проходить через похоронную церемонию. Должна ли она была символизировать конец? Конец чего?

Мы просто похоронили её и продолжили горевать.

Мне нужно было узнать о ней больше, но информации было совсем мало. Я узнала кое-что из ее медицинской карты. Группу крови, длину стоп. Я пытаюсь забыть, что видела запись «0 баллов по шкале Апгар». Как будто слова «мертворожденная» не было достаточно. Я посмотрела на ее фотографии, отпечатки рук, гипсовый снимок ног. Но какой бы она могла стать?

Неужели она могла бы только постоянно болеть? Как парочка генов могла уничтожить любое другое будущее для нее? Она впитала в себя частичку меня, частичку Андре, частичку всей жизни на Земле. Почти совершенное дитя. Почти.

Люди понимают, что потерять ребенка во время беременности — значит потерять объект надежды; что мы внезапно лишились прекрасной мечты о том, что готовило нам будущее. Но это не все. Неужели это была лишь надежда, которая росла по мере того, как продолжалась моя беременность, и я миновала сроки, на которых обычно обнаруживаются основания для беспокойства, и неужели именно она подготовила нам ловушку? Или дело в том, что Надя росла и становилась все более похожей на человека? Я не могу представить никаких конкретных черт Нади как личности, как бы я ни старалась. И все же я так горюю по ней. Но откуда мне знать, что именно по ней? Роды стали сильным катализатором моих эмоций по отношению к Наде. В нашем с ней амниотическом запахе было что-то органическое, что-то первобытное было в гудении адреналина, охватившего мое находящееся на краю переутомления тело.

Возможно, именно в этот момент рождается любовь, ты просто начинаешь ее чувствовать. Это безусловная любовь, о ней можно даже не знать. Это не надежда, не мысль. Возможно, процесс ее появления не подчиняется никаким объяснениям, ее корни слишком глубоки и уходят во времени дальше, чем мы можем себе представить. Мой разум попытается дать ей какой-то смысл, поскольку этого требуют мои чувства, однако мысль о практически родившемся ребенке слишком непостижима, чтобы ее можно было детально проанализировать и воссоздать заново. Это просто зияющая дыра, пустое, причиняющее боль чувство утраты. Которое, как мне говорят, со временем станет менее опустошающим.

Четыре месяца спустя я по-прежнему безостановочно анализирую детали «вспышек памяти» о тех трех неделях. Какие-то моменты всплывают в памяти, становятся ярче, болезненнее. Мне приходится по несколько раз браться за каждый внутренний узелок, чтобы заставить отчаяние хотя бы немного отступить. Некоторые из них образуются вновь, если я не прикладываю достаточно усилий, чтобы они оставались распутанными.

Я не могу перестать постоянно фоном анализировать мои неадекватные внутренние реакции на множество раздражителей повседневной жизни. Я не перестаю напоминать себе, что мое восприятие реальности искажено, и пытаюсь изменить свое поведение. Иногда меня захлестывает поток эмоций, и я чувствую, что любая, даже самая короткая, мысль важна, несет в себе некое глубинное значение. Но затем я озвучиваю некоторые из этих мыслей, люди кивают, и внезапно все кажется мне сюрреалистичным — разумеется, это ведь всего лишь иллюзия, что мои слова могут затронуть реальность и взаимодействовать с ней? Иногда мои дни протекают по-другому — в такие дни я понимаю, что я единственная, кому приходится постоянно пытаться отвлечь себя от мыслей о мертвом ребенке. Это очень, очень утомительные дни.

Люди продолжают реагировать на случившееся самыми разнообразными способами, и мельчайшие детали их попыток общаться со мной приобретают для меня такой же размах, как и непреодолимая трагичность моих ответов. Многие не могут найти нужные слова, однако слова несущественны.

Но тот момент неуверенности, когда мы видимся, застывшее выражение лица, когда я упоминаю о Наде, попытки что-то сказать, за которыми следуют неловкие паузы — я подмечаю все это и нахожу подобную реакцию обнадеживающей. Никто из нас не знает, как реагировать на смерть, и в моменты мимолетного замешательства люди демонстрируют свою человеческую сущность. Повисающая между нами взаимная неловкость, сколько бы она ни длилась, становится моим спасательным кругом.
Я уверена, что в будущем смогу стать прежней собой. Как правило, люди поступают именно так. Тогда, возможно, я задумаюсь над тем, изменило ли меня случившееся или, наоборот, оно не затронуло моих основополагающих ценностей. Зная себя, я, возможно, приду к выводу, что произошло и то, и другое. Но сейчас я не тороплюсь. Я хочу принять эту боль, позволить ей поглотить меня. А потом навсегда оставить в ней частицу себя, преодолев ее, вернувшись в целости и сохранности, обогащенной опытом, которой подарила мне маленькая Надя, которую я так и не смогла узнать.

С нами снова связались специалисты из Саутгемптонского госпиталя, где мне могли провести кесарево сечение в день первого УЗИ. Они ознакомились с Надиным случаем и сказали, что не стали бы подключать ее к ЭКМО. Быть может, возможность сохранить ей жизнь была не такой уж реальной, но ничто не может изменить уже принятое мной решение. Никто не позавидует ситуации, в которой я оказалась: я была застигнута врасплох, не располагала нужной информацией и находилась в состоянии шока; но я также не позавидовала бы докторам, с которыми я общалась. Это должно быть невероятно тяжело: иметь аппаратуру, которая может поддерживать в чьем-то теле жизнь, но вместо этого позволить пациенту умереть.

Бригада паллиативной помощи принесла нам намного большее, чем обещание дать Наде морфина. Они взяли на себя задачу охранять наше уединение в момент, когда нам нужно было примириться с ее смертью. Они понимали, что ценность жизни заключается не только в том, чтобы быть живым, но и в том, чтобы чувствовать единение, и проведенное с Надей время навсегда останется в наших сердцах. Они увидели наше горе и не отвернулись от нас. Мы смогли положиться на них, когда нам пришлось отступить и позволить жизни закончиться, пусть иногда это и случается в тот же момент, когда она начинается. И они помогли мне обрести дочь, пусть я и потеряла ее.

Автор: Ана Тодорович.
Оригинал: 

По материалам: Aeon. Перевели: Александр МельникАлина ХалфинаКирилл Козловский и Влада Ольшанская.
Редактировал: Поликарп НикифоровДмитрий Грушин и Артём Слободчиков.