Среднее время прочтения — 10 мин.

В 2010 году скончалась Боа-старшая, последняя носительница ака-бо, племенного языка Андаманских островов, расположенных в Бенгальском заливе. В новостях о ее смерти подчеркивался тот факт, что она успела повидать и пережить многое на своем веку: предсказанное старейшинами племени цунами 2004 года, японскую оккупацию 1942 года и британскую колонизацию. Лингвист Анвита Абби общалась с Боа-старшей на протяжении многих лет: «В течение 30-40 лет после смерти родителей она оставалась единственной, кто знал бо. Она часто чувствовала себя одиноко, и ей пришлось выучить андаманскую версию хинди, чтобы общаться с людьми».

Читает Тарасов Валентин
Podster, iTunesYouTubeСкачать

Истории о вымирании языков неизменно сохраняют трагический оттенок. Но, собственно, почему? Ака-бо, как и многие другие исчезнувшие языки, не имел для жизни подавляющего большинства никакого значения. И все же ощущение потери чего-то ценного со смертью языков нам знакомо. Как и мнение о том, что сохранение малых языков — потеря времени и ресурсов. Я хочу попытаться разобраться в этом вопросе.

Простейшее определение малого языка описывает его как язык, на котором говорит менее половины населения какого-либо региона или страны. Таким образом, китайский, или путунхуа (официальный язык в Китайской Народной Республике, на Тайване и в Сингапуре, в западной литературе обозначаемый как mandarin — прим. Newочём), будучи самым распространенным в мире, считается языком меньшинства во многих странах. Но обычно, когда мы говорим о малых языках, мы подразумеваем, что на них говорит малое количество людей даже в тех странах, где они наиболее всего распространены. О них мы и поговорим. В первую очередь нас интересуют языки, уже сейчас находящиеся на грани вымирания, а также те, что оказались бы под угрозой без активных усилий по их поддержке.

Печаль, которую мы ощущаем в связи со смертью языка, трудно описать. Уход Боа-старшей — это не просто исчезновение языка, но и смерть культуры, частью которой она когда-то была. Культуры, которая представляла большой интерес для лингвистов и антропологов, и чье исчезновение стало результатом угнетения и насилия. Помимо прочего, меланхолична сама идея последнего носителя языка — человека, который, как Боа-старшая, страдал от потери каждого, с кем он мог говорить на своем родном языке. Все эти факторы — угнетение некогда процветающей культуры вплоть до ее смерти, одиночество, потеря близких — ужасны, независимо от того, влекут ли они за собой исчезновение языка или нет.

Частично наша грусть от смерти языка не связана непосредственно с ним самим. Процветание языков большинства не содержит в себе ничего трагического, поэтому они не вызывают у нас подобных эмоций. Неудивительно, что беспокойство о судьбе малых языков часто игнорируется как проявление сентиментальности. Исследователи языковой политики заметили, что большие языки оцениваются как полезные и содействующие прогрессу, тогда как малые представляются барьером, и их ценность в глазах некоторых людей в основном понимается как сентиментальная или эмоциональная.

Сентиментальность, как мы привыкли думать — это преувеличенная привязанность к чему-либо, которая не отражает истинной ценности объекта. Покойный философ Джеральд Коэн приводит в качестве примера потасканный ластик, купленный им 46 лет назад, когда он в первый раз стал лектором и потерю которого он «не мог себе вообразить». Мы всегда привязываемся к таким вещам — полувековой стёрке, рисункам наших детей, билету на поезд, оставшемуся после путешествия к любимому человеку, — которые не имеют никакого значения для других людей. Если ценность малых языков опирается в основном на эмоции, то она сопоставима с важностью старого ластика для Коэна. Было бы жестоко намеренно уничтожать его, но и ожидать от общества больших вложений в попытки его сохранения тоже довольно наивно. Подобное может быть справедливо и для малых языков: их значение для некоторых членов общества просто несопоставимо с усилиями, необходимыми для их сохранения.

Существует несколько контраргументов. Прежде всего, значение малых языков связано не только с сентиментальностью. Языки интересны науке. Существуют целые специальности, которые исследуют их историю, отношения с другими языками и культурой. Изучение языков помогает нам постичь способ нашего мышления. Некоторые предполагают, что язык, на котором мы говорим, влияет на наши мысли или даже делает их возможными. Это утверждение связано с так называемой гипотезой Сепира-Уорфа (гипотеза, согласно которой структура языка влияет на мировосприятие и воззрения его носителей, а также на их когнитивные процессы — прим. Newочём), которую гарвардский лингвист и ученый-когнитивист Стивен Пинкер назвал «неправильной, абсолютно неправильной».

Гипотеза Сепира-Уорфа определенным образом связана с различными сомнительными мифами и легендами, например, с распространенным, но неверным утверждением о том, что у эскимосов существует невероятное количество слов для обозначения снега. Но ее основная идея отнюдь не заблуждение, как считает Пинкер. Пока нет весомых доказательств того, что существование мыслей напрямую зависит от языка, но на примере билингвов уже можно утверждать, что языки влияют на наше мышление и мировосприятие. Например, владеющие немецким и английским языками билингвы по-разному характеризуют движение, шведско- и испаноговорящие иначе представляют время, а владеющие голландским и фарси по-другому воспринимают музыку. Вероятно, даже Пинкер признает неоспоримость связи между языком и мышлением. Он утверждал, что мысли формулируются на своем собственном языке, который он назвал «ментальским». В любом случае этот спор может быть разрешен только эмпирически, после изучения большого количества языков и их носителей. Не остается сомнений, что ценность языков не ограничивается эмоциональной привязанностью.

Давайте поподробнее рассмотрим понятие «сентиментальной ценности». Почему мы называем некоторые способы оценивания «сентиментальными»? Часто это происходит, когда задействована личная психологическая привязанность, как в случае с Коэном и его ластиком. Ученый назвал такой вид ценностей личным. Вещи, обладающие подобным значением, гораздо менее важны для людей, не привязанных к ним. Другой способ сентиментального оценивания основан на вещах, которые связаны с тем, к кому или чему мы неравнодушны. Благодаря этому виду ценностей успешно продаются автографы знаменитостей, а родители по всему миру клеят рисунки своих детей на холодильник.

Термин «сентиментальный» несет в себе оттенок пренебрежительности: мы рассматриваем эмоции как низший критерий оценивания (по сравнению, например, с практическим использованием), хотя часто снисходительны к чьей-нибудь привязанности, когда она не причиняет нам неудобств. Сентиментальность родителей по отношению к рисункам своих детей не беспокоит других, в отличие от сентиментальности по отношению к малым языкам, требующих усилий и ресурсов на поддержку. Это помогает понять, почему малые языки для части общества не стоят того, чтобы о них беспокоиться.

Однако от потакания чувствам не так просто избавиться. Наша культура базируется на ценностях, которые при близком рассмотрении могут показаться сентиментальными. Давайте взглянем на такое сравнение. Мы все можем согласиться, что Коэн проявляет излишнюю привязанность, когда говорит, что отказался бы от возможности заменить свой старый ластик новым. В то же время мы едва ли сочли бы сентиментальным отказ Лувра от предложения искусного фальсификатора заменить «Мону Лизу» новой отреставрированной копией без повреждений. С другой стороны, прими музей предложение, эта история завтра же оказалась бы на первых полосах. Наше двоякое отношение к обеим ситуациям скрывает тот факт, что ценности в них очень похожи. В каждом случае предмет с определенным прошлым ценится больше, чем другой, улучшенный, но имеющий другую историю.

Подобный вид ценностей повсеместен. Мы оберегаем средневековые замки, Эйфелеву башню и Колизей не потому, что они приносят пользу, а из-за их исторической и культурной значимости. Когда в 2015 году после захвата Мосула боевики ИГИЛ разрушили музейные экспонаты, возраст которых составлял 5 тысяч лет, разъяренные журналисты акцентировали внимание на том, что эти артефакты связывали нас с древними исчезнувшими культурами. Мы ценим языки в том числе и по причине их исторической и культурной значимости. Философ Нил Леви даже утверждает, что эти факторы являются основными. Иногда такой способ оценивания называют сентиментальным. Если малые языки действительно ценятся по этой «сентиментальной» причине, то волноваться об их сохранности не стоит.

Наряду с сентиментальностью малые языки часто вызывают восхищение. Документальный фильм 2010 года We Still Live Here («Мы все еще здесь» — прим. Newочем) повествует о возрождении массачусетского языка индейцев вампаноаг, который более ста лет считался мертвым. Это стало возможным благодаря усилиям лингвиста Джесси Литл До Бэрд, чьи предки были носителями массачусетского. Ее дочь стала первым человеком, овладевшим возвращенным к жизни языком. Сама Бэрд получила стипендию Макартура на воплощение этого проекта. Ее успех привлек внимание прессы и общественности и принес награду «Герои среди нас» от баскетбольного клуба «Бостон Селтикс».

84-летняя Катрина Исау, живущая по другую сторону Атлантического океана — одна из трех последних носителей южноафриканского «щелкающего» языка нлънг. Она открыла в собственном доме школу и в течение последних десяти лет обучает детей этому языку, чтобы спасти его от исчезновения. В 2014 году Исау получила государственную награду «Орден Баобаба» из рук президента ЮАР Джейкоба Зумы. Труды Исау и Бэрд получили огласку мирового масштаба и признаются позитивным вкладом в их родные культуры.

К счастью, вышеупомянутую «сентиментальность» можно воспринимать в заслуживающем уважения ключе. Если отбросить этот фактор в сторону и сосредоточить внимание лишь на научной и академической ценности языков, то будет сложно объяснить, почему лучше беречь еще существующие малые языки, чем восстанавливать давно умершие, о которых никто даже не задумывается. Или почему лучше поддерживать исчезающие естественные языки (как, например, ленканские языки Центральной Америки), чем искусственно созданные волапюк (созданный в 19 веке немецким католическим священником) или клингонский (внеземной язык из «Стар Трека»). И наконец, почему лучше сохранять вымирающие естественные языки, чем придумывать совершенно новые.

Даже те, кому безразличен труд, направленный на поддержку языковых меньшинств, я полагаю, будут в меньшей степени озадачены стремлением Исау по сохранению нлънга, чем усилиями по созданию и распространению новых искусственных языков. Конечно же, подобных кампаний не существует, хотя задача по изобретению и продвижению нового языка была бы интересна с научной точки зрения. Существующие естественные языки несут в себе историческую и индивидуальную значимость, именно поэтому лучше защищать от исчезновения их, а не создавать новые. Это и есть тот тип ценностей, который связывают с сентиментальностью.

Похоже, что малые языки и правда представляют ценность. Значит ли это, что общество должно быть нацелено на их поддержку? Необязательно. Возможно, выгоднее было бы перестать их оберегать. Давайте взглянем на два довода в защиту этой точки зрения: бремя, которое возлагается на людей при поддержке малых языков и польза от уменьшения языкового разнообразия.

Мы можем ценить малые языки по тем же причинам, что и средневековые замки. Однако есть существенное отличие в том, как мы сохраняем эти две вещи. Поддержать малый язык будет гораздо сложнее. Чтобы уберечь от разрушения замок, мы можем нанять персонал, который будет следить за ним. Но мы не сможем сохранить малый язык, заплатив людям за его изучение. Фактически мы должны заставить людей сделать язык неотъемлемой частью своей жизни, иначе они не смогут считаться полноправными носителями. Некоторые делают это добровольно, но если мы хотим, чтобы язык не ограничивался лишь несколькими носителями-энтузиастами, необходимо навязывать изменение стиля жизни, хотят они того или нет. Часто этому способствует законодательство, согласно которому дети обязаны изучать малый язык в школе.

Такая политика носит довольно противоречивый характер. Некоторые родители считают, что их детям будет полезнее изучать язык большинства, нежели вымирающий язык. Однако для носителей английского наиболее часто изучаемые «большие» языки — французский, немецкий, испанский, итальянский — оказываются не такими полезными, какими кажутся на первый взгляд. Ребенку стоит изучать язык, если благодаря этому увеличится количество людей, с которыми тот сможет общаться, количество мест, где он будет понятым, или если это язык соседней страны. Но поскольку английский довольно широко распространен во Франции, Германии, Испании и Италии, англоязычный монолингв сможет без проблем объясниться в этих странах. Если он все же решит приложить усилия к изучению одного из вышеперечисленных языков, ожидать большой отдачи с точки зрения полезности не стоит.

Если люди в англоговорящих странах желают, чтобы дети изучали полезные языки, следует выбирать те, чьи носители редко понимают английский, например, арабский или китайский, которые обычно не преподаются в школах Великобритании и США. Существуют, конечно, носители английского, полагающие, что знание любого иностранного языка бессмысленно, потому что английский широко распространен — представьте типичного британского эмигранта, который живет в Испании, но не учит испанский. Но эту точку зрения не разделяют люди, которые, напротив, поддерживают своих детей в изучении какого-нибудь иностранного языка. Поэтому родители, одобряющие изучение французского, немецкого и испанского, но не местных малых языков, будут испытывать трудности с защитой своей позиции, если говорить о полезности. Почему в таком случае общепринятым считается выбор языков большинства? Думаю, по той же причине, по которой считается полезным изучать малые языки: чтобы получить представление о незнакомой культуре, быть способным проявить уважение, говоря с людьми на их языке, отточить познавательные навыки в процессе и т.д.

Думаю, что люди также особенным образом обогащаются, когда изучают малый язык, связанный с их корнями. Они получают новое представление об истории и культуре своих предков, открывают для себя те ее стороны, которые ранее были недоступны или даже невидимы без знания языка, а именно — через мероприятия, проводимые на малом языке. Я сужу по собственному опыту: в течение последних полутора лет я пытаюсь выучить валлийский. Я родилась и выросла в Уэльсе, однако до недавнего времени мои связи с языком ограничивались его игнорированием. Вернувшись на родину и вооружившись, надо признаться, довольно скромным пониманием валлийского, я ощущаю, как знакомая с детства страна открывается для меня с новых сторон. Мне приятно и интересно, когда я неожиданно встречаю носителей валлийского. Я рада, что мой племянник изучает этот язык в школе. Эти строгие консервативные устои для неконсервативной особы вроде меня удивительны и несколько чужды. Но они не уникальны, поскольку опираются на преимущества, которые часто упоминают защитники малых языков.

Наконец, давайте рассмотрим совершенно иную причину, по которой не следует поддерживать малые языки. Языковое разнообразие — барьер на пути к эффективной коммуникации. В Библии есть история: в качестве наказания за строительство Вавилонской башни Бог «смешал языки, чтобы один не понимал речи другого». В наши дни редко приходится сталкиваться с мнением, что языковое разнообразие — это проклятие. Но когда дело касается чисел или измерения длины и объема, мы выступаем за стандартизацию. Преимущества использования единого языка очевидны. Это позволило бы нам путешествовать по миру и быть уверенными, что мы сможем пообщаться с людьми, которых встретим. Мы смогли бы экономить на переводах. О научных достижениях и других новостях сообщалось бы гораздо быстрее и подробнее. Через языковое разнообразие мы сохраняем препятствия для общения. Не лучше ли будет позволить всем исчезающим языкам умереть, оставив нам универсальный лингва франка (от итал. lingua franca — франкский язык, используется для обозначения смешанного языка, который понимают и используют для общения между собой носители разных языков — прим. Newочём)?

Однако было бы сложно внедрить единый язык мирно и справедливо. Сама идея напоминает деспотичную политику прошлого, как, например, попытки СССР подавить местные языки народов и принудить их говорить исключительно на русском. Вымершие или находящиеся под угрозой исчезновения языки не становятся такими лишь из-за того, что последующие поколения самостоятельно решают перейти на доминирующий язык. Истории о смерти языков довольно суровы, что отражают названия книг на эту тему: «Смерть языка» Дэвида Кристала (2000), «Исчезающие голоса: вымирание мировых языков» Дэвида Нэттла и Сюзанны Ромэйн (2000) и «Лингвистический геноцид в образовании» Тове Скатнабб-Кангаса (2008).

Было бы непросто начать использовать лингва франка без вреда для носителей других языков. Кроме того, если мы действительно выступаем за справедливость, будет недостаточно просто воздержаться от причинения вреда общинам-носителям малых языков. Учитывая ту несправедливость, которую они испытали в прошлом, компенсация необходима и оправдана. Это мнение обычно разделяют защитники малых языков. Спорным является вопрос о форме компенсации, но очевидно, что она не должна включать в себя уничтожение и замену местного языка.

Возможно, если бы нашелся бог, решивший создать мир с нуля, ему следовало бы наделить людей единым языком, как это было в довавилонских цивилизациях, описанных в Библии. Но сейчас, когда мы живем в мире с бесчисленным множеством языков, которые переплетаются с конкретными историями и культурами, которые выстояли после жестокого обращения и нескончаемых гонений и которые все еще находятся под защитой общин-носителей, мы уже не можем повернуть назад, не пожертвовав чем-то важным и ценным.

Оригинал: Aeon.

Автор: Ребекка Роач.

Переводили: Маргарита БарановаИгорь НемовСветлана Писковатскова.

Редактировали: Слава СолнцеваИван РожковАлёна ЗоренкоАнастасия Железнякова.